...где властвует пробел, легко тесня значок.
Михаил Сафонов
Жанр послесловий к сборникам стихов давно уже сделайся анахронизмом. Согласно известной формуле, стихи говорят сами за себя. Действительно, любой прилагаемый к стихам текст выполняет не столько литературную, сколько социокультурную функцию. Скажем, роль адвокатской речи или обвинительного заключения; дружеской записки (варианты: пропуска с печатью, краденой контрамарки, таможенной декларации) для прохода на Парнас или инструкции по применению с гарантийным талоном для не уверенного в себе читателя; идеологического конвоя или зазывалы в book-shop и т.д.
По счастью, постмодерн реабилитирует все анахронизмы. Столь щедрой возможностью давно воспользовался Дм. Ал. Пригон, составив к немалой радости его поклонников, подражателей и зоилов — "Сборник предуведомлений к разнообразным вещам". (Тем самым, заметом, Пригов осуществил замысел Дж. Пагпши, обещавшего в 1906 г.: "Я напишу когда-нибудь книгу, которая вся будет состоять из предисловий".) Поэтому ничто не мешает выбрать традиционнейший тип текста: свободные от какой-либо системы повторения запомнившихся строк и субъективные размышления по их поводу. Спонтанность и неприхотливость такого частного (в смысле privacy) занятия — не преимущество, но и не дефект.
А побуждение предаться ему сводится едва ли не целиком к древнему читательскому императиву: вслушиваться в свой собственный голос, произнося только что прочитанные слова. Очевидно, чем неукоснительней следуешь императиву, тем больше различия/сходства между собою и автором открываешь, с удивлением обнаруживая в себе дотоле неизвестные черты. Еще очевидней, что столь чистое и цепное самопознание — наиболее естественная форма читательской благодарности поэту: хотя бы потому, что обычно он о ней не узнает. И вряд ли Internet принципиально изменит ситуацию невзаимной связи. Ведь барьер для читательского отклика не ниже, чем для авторской самоотдачи. Почему вообще стоит барьер? Если пригласить Михаила Сафонова в эксперты, то получим следующее заключение:
Душой стал жиже человек.
И нету в нем былой отваги
во всем довериться бумаге*.
*Из поэмы "Кепла-Йоа (Опыт личного письма). — Журнал "Таллинн". 1998. № 10. С. 133. 94
В первой строчке читается диагноз не столько пишущей братии, сколько людям конца века —особенно на родину поэта, где темп, размах и степень разжижения порой напоминают действие вулканической лавы. В последних же строчках прочитывается автохарактеристика: бессознательно сформулированная, а оттого без всякой спеси высказанная и скрытая внутри осуждения. Поэт вправе обличать именно потому, что своим делом он демонстрирует присутствие той самой отваги.
Откуда она берется? Явно, что не из какой-либо a priori избранной высокоидейной позиции или воинствующего морализирования. Человек с биографией Михаила Сафонова меньше всего подобными материями озабочен. А биография у него такая (написана им безо всякого энтузиазма 09.06.98 г. специально для данного сборника), что могла бы составить сюжет для серии картин Комара и Меламида: родился я 8 марта 1935 г. в Баку, что по-русски значит "город ветров". И дата рождения, и место наложили отпечаток на всю мою беспутную жить. Работать начал в 17 лет электрослесарем на строительстве Лисичанского химкомбината. Монтировал электрическую часть башенных крапов. В 1954 г. поступил на истфак Воронежского пединститута, а со второго курса перешел на тот же фак. того же университета. На четвертом курсе меня пригласили работать в местную молодежную газету "Молодой коммунист. Откуда и выперли а 1960 г. Завербовался на строительство Томь-Усипской ГРЭС в Кемеровской области. Начал разнорабочим, потом бетонщиком-монтажником, потом бригадиром комплексной бригады. Кончил карьеру мастером, так как получил приглашение в кемеровскую молодежную газету "Комсомолец Кузбасса". Через год была создана специальная выездная редакция для выпуска блиц-газет на особо важных стройках Кузбасса. Это первая домна и первый прокатный стан Запсиба. Шестой энергоблок Томь-Усинской. Первый блок Беловской ГРЭС. Комплекс капролактама на Кемеровском химкомбинате. Обогатительная фабрика в Ленинск-Кузнецке и прочее. Это было радостное время. Но все построили, и я подался в Москву, где поступил ни службу в морскую экспедицию специальных морских проводок (экспедиция капитана Наянова). Мы получали свеженькие суда: сухогрузы, танкеры, кораблики для геологов и нефтяников на разных верфях и перегоняли их в порты приписки.
Прервем carriculum vitae, чтобы не забыть поставленный выше вопрос и — предположительно - на него ответить. Отважную доверительность стихам Михаила Сафонова придают азарт поэтического напряжения, органическая конфликтность словотворчества. Вот красноречивое признание автора:
За рифмой гонясь по пятам,
повздорив с ершистою Музой,
по чистым-пречистым полям
шуршит карандаш мой кургузый.
Шурши, карандашик, шурши.
Верши шелушильное дело.
("За рифмой гонясь по пятам...").
Когда начинается подобная гонка (фрейдист сказал бы: "сублимация гона"), сам аффект оказывается гарантией авторской обнаженности, способности во всем довериться бумаге.
Примечательно, что акт собственного творчества автор воспринимает и изображает как соединение бытия с бытом. Для первого у него находится слово, звучащее только во время богослужения: пречистые, т.е. чистые в высочайшей степени. Хотя речь идет всего-навсего о полях, т.е. о краях рукописи, о маржипалях, как говорят наборщики, здесь слышится напоминание о Полях Елисейскнх. Наоборот, в трех следующих строчках явлен иной полюс — сфера обыденного, где не пение обедни, а (подчеркнутые аллитерацией) шумы и шорохи профанного мира. И создает их не στυυλοζ, а карандаш, да притом сносившийся, истершийся, кургузый. Однако все же Михаил Сафонов скромно сознает себя демиургом. Его орудием — огрызком карандаша — вершится шелушильное дело. В последнем слове сливаются два разных его произношения: торжественное (дело жизни, общее дело etc.) и будничное (ремесло, занятие, дающее прокорм). Насколько второй аспект существования ему известен и испытан им, легко понять из автобиографии. В ней далее читаем: Что потом? Разные мелкие и городские газеты в Бокситогорске и Невинномысске. Воспитатель в общежитии Ленинградского стройтреста № 19. Грузчик в таллиннском продуктовом магазине. Работа в таллиннской газете "Молодежь Эстонии". В 1981 году уехал в Швецию, где и работаю в Институте славистики Стокгольмского университета. А насколько автору открыт метафизический план дела, свидетельствует афористичный финал стихотворения о Творце, который
человеку положил
простое ремесло —
с рождения и до конца
во поте своего лица
творить добро и зло...
("Ты все на свете сотворил...")
Самоирония поэта, размышляющего о своей доле и миссии, более чем уместна. Чтобы передать ее, нередко используется "густое" просторечье:
Эти палочки, кружочки,
штучки-дрючки-закорючки...
Из чего родятся строчки —
заморочки авторучки?
("Эти палочки-кружочки...")
Экстравагантный взгляд на себя как на шелушильный агрегат (техника в наше постиндустриальное время, прямо скажем, маргинальная) подсказан, казалось бы, пролетарскими профессиями автора в молодости. Или поиском снижающего тропа, который спас бы от автопортретного штампа? Или крупнотоннажной промышленной метафорой Маяковского "добыча радия"? Нет, у М. Сафонова не только другой масштаб производства, но и тип. Его поэтическое хозяйство (выражаясь словами Вл. Ходасевича) ориентировано на деятельность индивидуальную, на ручной по преимуществу труд, на выпуск штучных изделий с личным клеймом. И, конечно, на щадящее отношение к природе, состояниям которой посвящена добрая половина его внимательнейших наблюдений. Кстати, в литературе М. Сафонов отнюдь не новичок. Он автор сборника рассказов "Точка на карте" (Кемерово, 1963) и повести "Со мной ничего не случится" (Кемерово, 1965) . В Таллинне вышли сборники его стихов: "Право первой строки" (Таллинн, "Ээсти раамат", 1977), "Столь долгая зима" (Таллинн, "Ээсти раамат", 1981). В его переводе со шведского издана книга Маарьи Талгре "Лео —судьба эстонца" (Таллинн, "Александра", 1994) и поэтический сборник шведского классика Нильса Ферлина (Таллинн, "Александра", 1996). К списку этому, по его словам, можно прибавить две документальные повести: "Главный юнармеец" (гт. "Невинно-мысский рабочий", 1972) — о юношеской подпольной организации на Кубани в годы Гражданской войны и "Дорога железная" ("Молодежь Эстонии", 1976) — о поездке на БАМ. Был участникам ряда литературных совещаний: в Воронеже, Кемерове, Ленинграде, Таллинне. Общение с коллегами отбило у меня всякую охоту к официальным сборищам. И в Союз писателей я никогда не вступал.
Но обращение к шелушильной технологии — не только прием, лишающий всякого пафоса тональность самоописания в стихотворении, какое вполне могло бы считаться программным, не будь сегодня на дворе постмодернизма. Мимоходом, с усмешкой и всего лишь парой слов шелушильное дело М. Сафонов неосторожно выразил смысл культуры. Правда, приоритет этого открытия ему приходится делить со своим тезкой Михаила Эпштейном, напечатавшим в московских "Вопросах философии" (№ 5 за 1997 г.) глубокое; и убедительное эссе "Самоочищение". Согласно гипотезе Эпштейна, прототипом социокультурных процессов служит самовознаграждающая функция чистки, наблюдаемая у живых существ (grooming). Чтобы оценить роль самоочищения, достаточно рассмотреть основополагающие нормы человеческой активности! Выполняя их, человек пропускает окружающий мир через набор фильтров: гигиенических, информационных, эстетических, логических и др. Это ли не шелушильное дело? Оно-то и вершится — издавна и непрерывно — на всех этажах разветвленной системы экспорта энтропии, осуществляемого культурой, а сложение стихов — старинная модель его.
Протестуя против столь рациональной интерпретации стихотворения, посвященного Э.З., Михаил Александрович мог бы привести строки, коими начинается короткая "Рифма":
Не следует искать в стихах подтекст.
Стихи слагают за один присест.
Мог бы сослаться и на свое исключительное право:
Право речь не связать
ни тщетой, ни обетом.
Ставя точку, не знать,
чем окончится это.
("Есть всевышняя стать")
Исходя из него, "Рифма" утверждает отстраненное отношение автора к таинству стихописания и к своим творениям:
Они и обо всем и ни о чем,
и сочинитель вроде ни причем.
Рифмует речь российская сама:
ХВАЛА — ХУЛА,
ОТРАВА — СЛАВА,
ЛЮБВИ — КРОВИ,
СУМА — ТЮРЬМА...
Тем самым ответственность принимают на себя стихии: речь российская и крови бурный ток, который
в согласии с мерцаньем звезд неясных
заваривает адский кипяток,
настоенный на мгле славянских гласных.
("Не рви стихи. Они принадлежат...")
А тогда выходит, что шелушильное дело в России (как и культурная эволюция, заметим, — в соответствии с представлениями синергетики) чревато дионисийской неуправляемостью. Стихи не всегда тихи, они способны на бунт, и если они восстанут, то ринут через край на тысячах "свистящих" и "шипящих". Поэт на сей счет не имеет иллюзий. Размышляя о своем ремесле он предостерегает (себя или читателя?) от резких движений:
Что есть гармония, как не вздремнувший хаос?
Не шебурши — разбудишь невзначай.
("А ремесло мое...")
Подобная рекомендация отнюдь не проникнута стандартной мистикой. Она сделана, скорее, в трезвом духе синергетики, диагностирующей современное состояние мировой цивилизации как неустойчивое положение в точке бифуркации, т.е. на перепутье, где на миг остановилась Клио (о чем увлекательно рассуждали Ю.М. Лотмап, Э. Ласло, С.П. Курдюмов, Г. Г. Малинецкий). Поэтому логичен призыв вдумчиво наблюдать за динамикой бытия, чутко регистрируемой, в частности, поэзией. В том числе — стихами автора:
Ты их читай. И тайный знак следи
за тенью букв, за белизной межстрочий.
Они откроют все, что впереди,
куда ведут цепочки многоточий.
("Не рви стихи. Они принадлежат...")
Посмотрим же, куда они ведут, в основном на примере сказок, вовсе не редких в творчестве поэта. (В Таллинне издана его книжка для детей "В странный город мы попали" (1991). В 1997 г. увидели свет детские песенки московского композитора Б. Киселева "Машина-шина и яхта-ахта" на слова М. Сафонова.) Сказка "Храбрый рыцарь" посвящена Ларсу Клебергу, известному пропагандисту шведской культуры в России. Она представляет собой переложение — в жанре travesti, который так удается М. Сафонову, — универсального космогонического мифа, повествующего о борьбе упорядочивающего, смыслообразующего начала с первородным Хаосом и победе над ним. На Руси этот сюжет, т.е. "Чудо Георгия о Змие", известен с XIII века, причем во многих литературных и иконографических вариантах. Пародийное снижение драконоборчeского мифа тоже имеет давнюю традицию. Среди безусловных удач в этом роде в XX столетии выделяется pastiche Николая Агнивцева "О драконе, который глотал прекрасных дам" (напечатан в его сборнике "Мои песенки", выпущенном в 1921 г. книгоиздательством "Литература" в Берлине). Вот как он построен:
Как-то раз путем окрестным
Пролетал Дракон... И там
По причинам неизвестным
Стал глотать прекрасных дам.
Был ужасный он обжора
И, глотая, что есть сил,
Безо всякого разбора
В результате проглотил:
Синьориту Фиамету,
Монну-Юлию Падету,
Аббатису Агриппину,
Синьорину Фарнарину,
Монну-Лючию ди Рона,
Пять сестер из Авиньона
И 617 дам
Неизвестных вовсе нам!
Но однажды граф Тедеско,
Забежав Дракону в тыл,
Вынул меч и очень резко
С тем Драконом поступил!..
Разрубив его на части,
Граф присел!.. И в тот же миг
Из драконьей вышли пасти
И к нему на шею прыг:
Синьорита Фиамета
[etc. etc.] !
Бедный тот Дракон в несчастье,
Оказавшись не у дел,
Подобрав свои все части,
Плюнул вниз и улетел!
И, увы, с тех пор до гроба,
Храбрый граф, пустившись в путь,
Все искал дракона, чтобы
С извинением вернуть:
Синьорину Фиамету
[etc. etc.]!
Конечно, отличия в содержании версии М. Сафонова и Н. Агпивцева многоплановы и позволяют увидеть особенности их смеховых миров. Какое же из отличий самое разительное?
Сюжет обеих пародий, как того требует миф, не имеет завершения, т.е. действие, выходящее за границы сюжета, длится всегда. Н. Агнивцев дополнительно акцентирует это потешным рефреном. Он словно намекает, что если выход из цикла и возможен, то находится в неопределенном будущем, хотя не исключено наступление его именно "до гроба", а не после. У М. Сафонова концовка не оставляет читателю никакой надежды и никакого повода для улыбки над судьбой дракона или рыцаря:
Век за веком кипит эта битва.
Зрит с великой тоскою Творец,
что ни меч, ни копье, ни молитва
положить ей не в силах конец.
В четверостишии, лишенном всякого комизма, изложена закопченная и самобытная онтология, к которой подошло бы название соревновательной. Не касаясь ее богословской проблематики, подчеркнем: соревновательная онтология оригинальна еще и тем, что не противоречит синергетической парадигме. В рамках последней совершенно очевидно, что в случае весьма сложной динамической системы (каковой сегодня представляется естествознанию Вселенная) гипотетический субъект активности (Творец? Хаос?) может внести в движение системы возмущение, способное необратимо изменить ее эволюцию, сделав динамику системы принципиально недоступной дальнейшему контролю даже со стороны инициатора рокового возмущения (положить ей не в силах конец) на как угодно долгий срок. По сходному поводу поэт задается метафизическим вопросом: А был в начале план творенья? И, углубляя свои сомнения, выдвигает экстраординарную идею отчаявшегося — при виде того, что в конце концов возникла нераздельность добра и зла, — Бога:
Потом Он руки опустил...
("А был вначале план творенья?..")
С таким-то вот бытием и обречен иметь дело человек. В помощь ему существует логос, дающий смертному способность
осознать, что жизнь отнюдь не вдох и выдох,
но пауза — меж выдохом и вздохом.
("Мы странствуем по дням в обидах, как в хламидах...").
Удел человеческий автор раскрыл в лаконичном стихотворении с эпическим зачином, находчиво рифмуя эллинскую идиому (между Сциллой и Харибдой) с парной оппозицией из русского фольклора (между правдою и кривдой). ("Как на море-океане...") Когда две эти конструкции поставлены рядом (точнее, через строчку между страхом и гордыней), отчетливо видится русский хронотоп в поэтической историософии Михаила Сафонова. Одну из ее формулировок дает "Русская сказка". Благодаря отсутствию прямого цитирования и простого подражания она может навеять ассоциации с живописью Стеллецкого, музыкой Стравинского, фантазиями Ремизова. Однако бодрости она не прибавляет. Фонетика ее определяется многообразными интонациями родной речи (чем и силен Сафонов-поэт). Завершающий диалог убийственно лапидарен:
Думаешь, всплывет Аленка?
Черта с два она всплывет...
В целом же "Русская сказка" возбуждает трудно передаваемое чувство втянутости в отечественную историю, где две доминанты: ненадежность и безнадежность. Оно же сквозит, например, в стихотворении "И ноша легка...". Контраст мажорному началу и концу его составляет описание подземного царства, где угар смоляной. Но картона ада оказывается настолько знакомой, будто читатель (и автор) какой-нибудь месяц назад вырвался оттуда. Не надо вергилиевых пояснений — перед нами этнографически точная зарисовка нашего производства и быта:
То дров не везут, то котлы потекут,
то черти со скуки запьют.
В таком контексте Аид, Гадес, Эреб — российские топонимы, привычные ориентиры на генеральной карте. Было бы ошибочным заключить, что инфернальные мотивы занимают ведущее место у М. Сафонова. Хотя ему принадлежит неожиданная вариация на тему судьбы Эвридики ("На пороге расставанья, развороченном пороге..."), у него нет никакого любования преисподней, никакой некрофилии.
Смысловой спектр его сказок широк. Каждая освещает какую-то из граней российской ментальности. Различны они и по лексическому колориту. Так, "Шинкарка" с ее вихревыми ритмами явно могла бы стать текстовой основой мини-оперы, использующей современную технику сценографии. "Монолог рассерженной стрелы" вызывает восхищение уже самим выбором фигуры рассказчика. А заодно эффектно иллюстрирует то, как в искусстве периферийное может стать в центр et vice versa. Легко вообразить себе гротескное воплощение "Монолога" средствами стильной компьютерной графики и анимации с тщательно отобранным цитатным рядом, оттеняющим архетипальный символ Царевны-лягушки.
Думается, дня наикратчайшей характеристики дара Михаила Сафонова достаточно пары слов: преступное чутье. Аттестация эта заимствована из набоковского "Приглашения на казнь". Из того места, где Цинциннат откровенно признается в своих творческих затруднениях: "Не умея писать, но преступным чутьем догадываясь о том, как складываются слова, как должно поступать, чтобы обыкновенное слово оживало..." Наличие такого чутья автор не раз выдает, давая волю застоялому перу опять вплетать в строку ослушные словечки. ("Бруснику собирать в сухих борах...") Хотя он без колебаний преступает правила "нормальной" поэтики (за рифмой гонясь, например), его пиетет перед языком подчеркнуто старомоден. Можно предположить, что среди причин тому есть и сугубо генетическая: его двоюродный прадед Сергей Александрович Сафонов (1867-1904) — признанный поэт-лирик, чьи изящные произведения вошли в ряд современных нам антологий (a propos, он был популярен как фельетонист и автор стилизованных сказок). В стихотворении "Все можно разгадать..." предложена своего рода панлингвистическая картина мира, чьи явления — тексты на особых языках, подлежащие прочтению и — ценою усилий искусства — поддающиеся постижению. Парафразой классического тургеневского восклицания звучит, но в ином ключе — не столько риторический, сколько экзистенциальный — вопрос:
Но как постичь, тебя, нерукотворный,
великий наш, могучий, поднадзорный
родной страны задерганный язык...
И все же, выясняя, куда ведут цепочки многоточий, надо, не кривя душой, признать: в этой книге они оканчиваются под горой, где синеет речка. (Кто названье угадает, дальше может не читать!) Лирический герой последнего стихотворения откликается на приглашение старика-лодочника прокатиться.
Уж не русский ли это сон?
Влез я в лодку. Мой гребец
шевелит веслом смоленым.
— Как тебя зовут, отец?
— Да зови, как все, Хароном.
("Стал недолгим долгий путь...
© Борис Пойзнер
В Стокгольме:
03:41 14 октября 2024 г.